Матушка Фрося // Архимандрит Тихон (Шевкунов) - "Несвятые святые" и другие рассказы
Хозяйкой домика на Лесной улице в Дивеево, где хранились вещи преподобного Серафима, была схимонахиня Маргарита. Только долгие годы никто не знал, что она тайная монахиня и схимница. Все звали ее матушкой Фросей или просто Фросей, хотя она была ровесницей века: в 1983 году, когда я впервые приехал в Дивеево, матушке как раз исполнилось восемьдесят три года.
Тайное монашество возникло во времена последних гонений на Церковь в XX веке. Монах или монахиня, принимавшие тайный постриг, оставались в миру, носили обычную одежду, часто работали в светских учреждениях, но строго исполняли все монашеские обеты. О постриге, так же как и новом имени должен был знать только духовник. Даже причащаясь в обычных храмах, эти подвижники называли свое мирское имя.
Тайным монахом был, например, знаменитый русский философ академик Алексей Федорович Лосев. В постриге его звали монах Андроник. Обычно на всех фотографиях академик Лосев запечатлен с огромными линзами. Такие очки Алексей Федорович носил, потому что после нескольких лет лагерей на Беломорско-Балтийском канале почти ослеп. А странную черную шапочку надевал не оттого, что, как все думали, опасался простуды. Это была скуфья - единственный предмет из монашеского облачения, который монах Андроник позволял себе носить всегда.
После войны наступил иной период церковной жизни: начали открываться храмы, монастыри. Смысл новых постригов в тайное монашество стал утрачиваться. И вот тогда-то в полной мере проявился известный закон, гласящий, что история повторяется сначала как трагедия, а затем как фарс.
В церковной среде ходят истории, как на литургии какая-нибудь женщина, вся в черном, решительно расталкивает смиренную толпу прихожан, чтобы быть первой к причащению, и, называя свое имя, громко объявляет: "Тайная монахиня Лукерия!"
Митрополит Питирим рассказывал анекдот, который в пятидесятые годы тоже ходил в церковных кругах. Московская дама приходит в гости к знакомой. Та за столом раскладывает пасьянс. Взволнованная гостья шепчет: "Марья Петровна! Марья Петровна! Я никому не должна говорить, это такой секрет, такой секрет! Но вам скажу… Вчера я приняла тайный постриг с именем Конкордия!" Хозяйка невозмутимо кладет карту и отвечает: "Ну и что ж из этого? Я уже второй год, как в великой схиме!"
А о матушке Фросе все думали, что она просто бывшая монастырская послушница. И если любопытствующие задавали вопросы на тему монашества, матушка отвечала, причем совершенно честно, что когда-то сподобилась быть послушницей в Дивеевском монастыре.
Она вынуждена была открыть свое монашеское имя только в начале девяностых годов, по благословению игумений Сергии, настоятельницы возрожденного Дивеевского монастыря, куда матушка Фрося перебралась за три года до кончины.
А до этого она оставалась просто Фросей. Причем относилась матушка сама к себе весьма скептически и даже порой пренебрежительно.
Как-то в Издательском отделе мы выпустили очень красивый иллюстрированный журнал, посвященный преподобному Серафиму и истории Дивеевского монастыря. Это было первое подобное издание в советское время. При ближайшей оказии я привез показать этот журнал матушке Фросе. Он был такой глянцевый, современный, сверкающий яркими красками, что казался чем-то инопланетным в убогой избенке на Лесной улице.
Но матушке журнал очень понравился. Она принялась рассматривать картинки и с любопытством перелистывать страницы.
- Ох, батюшка Серафим! - всплеснула она руками, увидев красивую икону преподобного.
- Матушка Александра, кормилица! - это она узнала портрет первой начальницы дивеевской общины Агафьи Семеновны Мельгуновой. Матушка Фрося прекрасно знала всю без малого двухсотлетнюю историю Дивеева.
- А это?! Николай Александрович! Мотовилов!
Наконец матушка открыла последнюю страницу, и перед ней предстала ее собственная фотография. На секунду она лишилась дара речи. А потом, всплеснув руками от искреннего возмущения, воскликнула:
- Фроська! И ты здесь?! У, глаза бесстыжие! Еще в ту, первую мою поездку в Дивеево с отцом Вонифатием матушка Фрося, прощаясь, совершенно по-простому обратилась ко мне с просьбой приехать, чтобы подремонтировать крышу и сарай. Я обещал непременно это исполнить и летом вернулся в Дивеево, прихватив с собой двух друзей. Мы поселились в сарае на сеновале и днем занимались ремонтом, а по вечерам бродили по разрушенному монастырю, молились с этими удивительными монахинями и слушали ни с чем для меня не сравнимые рассказы матушки Фроси.
Она рассказывала истории о старом Дивеево, о том, как все долгие десятилетия советской власти Дивеевский монастырь жил под руководством батюшки Серафима - то в тюрьмах, то в лагерях, то в ссылках. Или вот как сейчас - вокруг разрушенной обители. Видно было, что она хотела передать все хранившееся в ее памяти, чтобы это не умерло вместе с ней.
Подлинный рассказ матушки Фроси
Записанный мною на магнитофон и тщательно перепечатанный лишь с самыми небольшими исправлениями
Когда была я еще маленькая, зародилось у меня желание такое: не хочу я замуж идти! Отец частенько выпивал. Бывало, как не вернется засветло, знай - ночью придет со скандалом. И вот мы с мамой и ждем, дрожим…
Слышим, батюшки, "хлоп!" Калитка… Отец идет пьяный.
Приходит.
- Давай ужин! - когда бы ни пришел. Мама дает ужин…
Понравилось, не понравилось - бросит тарелкой в маму!
Я поглядела-поглядела на все это и говорю:
- Царица Небесная, сохрани Ты меня от этого замужа! Была у нас соседка, Улита. У ней два пальца где-то оторвало. Я и думаю: "Господи, хоть бы мне что-нибудь оторвало, чтоб не брали замуж! А то ведь хочешь не хочешь - отдадут!"
Я все только Царицу Небесную просила: "Матерь Божия, Ты меня устрой". Но никому ничего не говорила. Только маме.
Потом пришло время: мой двоюродный брат Гриша да тетя, отцова сестра Марья, собрались уходить в монастырь. В Саров, в Дивеево. Они постарше меня были. А я молодая еще.
Я к ним:
- Возьмите и меня! Они не хотят меня брать.
А я: "Царица Небесная, Матерь Божия! Уж если они меня не возьмут сейчас - все равно убегу!"
Такое у меня было настроение. Не хочу жить в миру.
Те уж собираются, а я вся дрожу: "Батюшка Серафим, помоги!"
В одно время мама и отец отдыхали - какой-то небольшой праздник был. И вот мама, хоть и боится сказать, а все-таки говорит:
- Ты знаешь, отец, ведь Маша едет в монастырь и Гриша…
- Ну и что?
- А давай мы и Фросю с ними проводим… Отец говорит:
- Ты что, с ума сошла? И - замолчали…
А мама тоже боится много сказать. Отец строгий такой был. Молчат.
Отец молчал, молчал, да вдруг и говорит:
- Фрось, ты слыхала, что мать сказала?
- Слыхала…
- А ты как же? Я говорю:
- Я не против. Согласна… Ну и все. И молчок.
Я только вся дрожу: "Царица Небесная, решается моя судьба! Батюшка Серафим, помоги!"
Но отец задумался. Все же страх Божий в нем был. И, никому ничего не говоря, решил он вот что.
У нас было три телочки. Отец их берег. В семье три девки на выданье - всем надо по корове. Раньше так было - отдают девку замуж, а с ней и корову в приданое.
И вот отец взял корову, которую наметил на мою долю, и повез ее на ярмарку. Продавать. А после рассказывал:
- Загадал я, - говорит, - просить за твою телку двойную цену. Дадут - отпущу тебя в Дивеево. А на смех поднимут - сидеть тебе дома.
Приезжает. Глядит - на ярмарке скотины полны ряды.
Ну и встал он крайним.
- Огляделся, - рассказывает, - чего там наша телочка? Здесь и не такие есть! Но только я огляделся, вдруг гляжу, бежит какой-то старик - в зипунке, шапка набекрень. Ни к кому, ни к чему не присматривается, не спрашивает - сразу ко мне. "Хороша у тебя телочка! - говорит. - Сколько стоит?" Я сразу ничего и не сообразил, да так двойную цену и выпалил - двадцать четыре рубля! Двадцать четыре!!! А красная цена той телочке была - двенадцать рубликов. А старичок, тот даже обрадовался. Никакого слова не сказал: что там дорого или как. "Давай!" - говорит. И хлоп-хлоп по рукам!
Увел старичок телочку.
Ошеломлен отец был. Стоит, держит в руках деньги.
Вернулся домой. Молчит. Ужинать стал. Мама подает ему, а отец спрашивает маму:
- Ну как, Маша в Дивеево едет? Мама ему:
- Едет…
- А Гриша в Саров?
- Едет…
- А Фрося?
Мама вся задрожала.
- Это уж как ты…
Отец посмотрел на маму и говорит:
- Собирай!
И поехали мы втроем. Пятого мая. Год - пятнадцатый.
* * *
Ну, приехали мы в Дивеево… Так мне это место понравилось! Чистота везде, порядок. Никто зря ничего не делал. Из келий прямо в церковь мосточки были устроены. Хорошо было, да! А петь-то - уж это как Ангелы пели! Певчих много было. Хватало из кого выбрать - целая тысяча сестер! Послушание мне дали на хуторе, на речке Сатис - за телушками ходить. Там и жили.
Тетя моя, Маша, правда, скоро домой уехала. Не осталась здесь жить. Ведь наш монастырь-то какой был? Никакой рубашоночки, никакого лохмота казенного не давали, а что из родительского дома взяла, то и носи. Да и брат Гриша из Сарова года через полтора ушел.
Как-то разочек, правда, Гриша на Сатис ко мне заехал. Да и то не ко мне, а куда-то они проезжали насчет сена. Увидал Гриша меня при телках, в лапотках, и усмехается:
- В лаптях? А я бы их не надел!
Так и сказал! Монахов-то во все казенное одевали, даже в сапоги. Он и загордился. А как же, интересно, он богачом себя показал? Дал мне один гривенничек!
Монашки потом смеялись: вот, говорят, богач сестре гривенничек дал. Ох, Господь с ним… Ну, гордость его обуяла! Не было ему, наверное, судьбы… Да и тоска на него напала - не стал жить в монастыре, уехал и даже мне не сказался. А меня - Господь укрепил! Да…
Только вот, когда Гриша-то приехал домой да родителям рассказал, как я в лаптях да как мне трудно там жить, мама-то и расплакалась. Сели они за стол, а Гриша взял хлеб в руки и говорит:
- Вот где Царство Небесное! А там его нет!
Это вроде как ситный хлеб - Царство Небесное!
А мама еще шибче расплакалась.
А он, Гриша, ведь еще и монашеской жизни не видал. Послушанье нес он нетрудное: в калашной хлеб пек. А как, бывало, архиерей приезжает, так он все с посохом стоял. Волосы у него эдакие были длинные, волной до плеч! А враг-то и смутил. Но не понимал Гриша этого. Да…
А потом вот что, ребята, я вам скажу, уж простите меня Христа ради! Вы собираетесь в монастырь? А? Собираетесь… Тогда вот - первое вам: не судите ни монахов, ни начальников. Только будешь судить - не вживешься. Сразу вылетишь!
Приезжал недавно к нам из Загорска, из лавры, такой Василий, иеродьякон. Я от него услыхала - он судит монахов: неправильно они живут. Это не так да другое. Я говорю:
- Ух, ты погоди-ка! Ты сам, - говорю, - не будешь в монастыре жить.
Так и случилось! Ушел он из лавры. Да… Вот заповедь какая: видишь грех какой за каким там монахом или иеромонахом или начальник неправильно что делает, твое дело - внимания не обращай! Отвернись и не гляди ни на кого! Пусть они себе грешат. Как батюшка Серафим говорил: "Пусть живут до времени, едят наш хлеб. А придет время, Господь Сам их выкинет". Вот этого - осуждения - бойтесь. Не судите! Дело не наше - Господь Сам их исправит.
А то ну мало ли у кого какая слабость? Дело не твое. Не гляди на него. Не судья ему никто. Вот так! А Гриша был такой - всех судил: "Это неправильно! Другое - не то! Третье - не се! Вот как бы надо!" А это что за монах? А Господь его - ширк! И выкинул из монастыря. А ты - хочешь жить по-Божьему, живи сам.
Только как блаженная старица Агаша, бывает, скажет: "На каждом шагу молись: Царица Небесная, сохрани мое девство, не лиши Царства Небесного, не лиши меня святой Твоей обители!" Тогда утвердишься - и жив будешь. Врагов-то ведь много со всех сторон.
Где-то я видела картинку: преподобный Сергий - а вокруг такие страшные звери, всякие крокодилы около него. А он стоит и молится. Видели такую? А что это за крокодилы? Знаете? Это - бесы да человеческие страсти! Но молитва всех спасает. А судить будешь - нигде не уживешься, это - Богу мерзко. Сам за собой гляди!
А теперь я уже вот как молюсь: "Царица Небесная, подходит и смерть… Не оставь!" Только Она, Владычица, помогает и сохраняет всех, где бы ты ни был. В тюрьме была, в ссылке. И только все повторяла: "Взбранной Воеводе победительная!" Только так молилась, и Господь сохранил.
* * *
Жили мы тогда на Сатисском хуторе. Земли у нас было много, кто-то пожертвовал. И скотины было много. Я там телят и пасла.
Однажды взяли к нам одну телочку из Сарова. Хотели у нас завести таких коров. Там они были седые, здоровые такие! А у нас - какие-то красненькие, небольшие. Эту телочку саровскую очень берегли. Два года нельзя, значит, ее было пускать в большое стадо. Только на третий год.
И вот, когда этой телочке года два еще только было, услыхала она большое стадо за рекой - коровы ревели. Моя-то телочка и разбушевалась! Всполохнулась вся - и туда, к ним, к большому стаду. А это запрещено!
Я за ней бросилась! Бежала, бежала, а она - бух в речку, в Сатис, и поплыла. А он глубокий, Сатис-то. Телка переплыла на ту сторону и бежит к большому стаду.
А я на берегу! Упала на коленки и кричу:
- Батюшка Серафим! Ты что, не видишь, что ли?! Телка-то убежала!
Вот таким тоном заругалась я на преподобного! "Не видишь, что ли?!"
И что ж вы думаете? Телка сразу - раз, и стала. Как вкопанная. Потом попятилась и мало-помалу повернулась и побрела обратно. Как будто кто ее тащил! Вошла в реку и поплыла сюда потихонечку.
На берегу я ее на веревку взяла. "Эх ты, охальница, замучила меня!"
Только я воображаю, что это батюшка Серафим ее остановил!
Потом она больше не поднималась. А уж после от нее такая телочка хорошая была! Ну а вскорости уж нас оттуда выгнали, с Сатиса…
Да… То было страшное время. Тогда война большая была, а потом царя свергли. Революция. Вы этого не захватили, не знаете.
Сам монастырь вначале не трогали, а хутора грабили. Пришли и нас грабить. Привелось и нам пострадать. И кто же грабил? Свои села поднялись. Свои села! Ломасово, это в шести километрах от Сатиса. Мы мужиков и баб из этого села так и звали - "ломасы". Что же они захотели? Нас разграбить и все забрать!
Но нам раньше стало известно, что это будет. Предупредили. Из монастыря к нам на Сатис прислали рабочих, чтобы ночью гнать коров в монастырь. А то назавтра их не будет - заберут! Вот мы всю ночь - ой, батюшки, всю ночь! - стадо вели! А с коровами намучились! А с телятишками-то!.. Какие маленькие - были там и по пяти дней, - тех на телегу положили. Коров много, и телят было много.
Потом потеряли дорогу, идучи по лесу. А лес непроходимый. Эх и намучились! Думали, что недолго, а тут километров, пожалуй, двадцать было. А мы еще объезжали усадьбу, в ней Лажкин, барин, жил. Там у него был винный завод. Его уже начали грабить. Со всех округ полезли, пьют все! Потопились несколько, залезли в чаны. Погорели многие. Безвластие стало, вот и лезли все кто куда.
Да… Коровы-то едва бредут, а маленькие телишки устали, попадали. Что было - я не могу позабыть! Но все же пришли к Дивееву кое-как. В семь часов. У нас обедня поздняя, а мы - с коровами сюды. Все стадо вогнали на конный двор. Все-таки всех в целости привели. Ну а потом нам матушка игуменья приказала вернуться. Чайку мы попили и пошли.
Мы с подругой моей, с Пашей, всю ночь и день не спамши, шли-шли… И так устали - больше сил нет! Давай посидим… Сели мы, значит, прямо на дороге и враз задремали. Сколько мы спали, не знаю. Потому что очень усталые были. И вот подъезжает, значит, до нас мужичок на телеге. Он нам кричал, кричал, чтоб мы с дороги сошли, а мы и не слыхали, хоть раздави нас! Спим. Что же он сделал? Как хлестнет нас кнутом! Мы испугались: "Господи Иисусе Христе, да где ж мы?!" Кругом лес, и мы ничего не понимаем - испугались.
- Дяденька, скажи Христа ради, где мы? Куда мы попали?
Он ругается! Проехал… Ну и Бог с тобой!
Мы посидели. Насилу опомнились. Откуда мы идем, куда? Потом глядим, а мы как раз уж недалеко от усадьбы, где "ломасы" Лажкина-то грабят и винный завод. Видно, и мужичок туда на телеге ехал. Смотрим: и жаровни тащат, и скалки, и все, что у Лажкина было в дому. Мы уж той дорогой не пошли - убьют нас. Как же - монашки… Слышим, кричат: "Сейчас пойдем к черничкам!"
Мы скорее к своим! Сестры нас уже ждут.
- Как же вы так долго?
Мы все рассказали: как плутали, как задремали, как дошли. И что к нам грабить сейчас придут. Только рассказали, слышим, сестры кричат:
- "Ломасы" пришли! С красным флагом! Ворвались. Много их! У нас там была житница - они к этой житнице.
- Давай ключи!
Пришла к ним старшая наша.
- Хорошо, сейчас дам. Чего вам нужно?
- Все нам нужно! Все! Весь хлеб заберем! Давай все что есть!
Она, матушка, думала, отстоит… Какой тебе!.. Отперли. А там у нас - и пшено, и крупа была, и мука… Стали им по мере насыпать. Да разве они будут ждать - по мере? Вытолкали они нас да сами стали сыпать. Отняли все!
Один дяденька влез прямо в сусек, в муку. Вот страсть-то! И смех и грех! Весь белый! Насыпают мешки.
А потом слышим: "бах-бах" - стрельба идет! Что ж такое? Глядим туды, а там, значит, вертянские мужики поднялись, пошли на защиту монастыря, отгонять этих "ломасов".
Мы кричим:
- Караул! Убивать нас будут! А вертянские нам:
- Что вы, дуры, кричите? Не вас будут убивать, а вон тех!
Да никого не убили, слава Богу. Только кверху постреляли. Но разогнали все-таки этих "ломасов". А уж утащили они сколько всего!.. Такая была грабеж!.. Прости, Господи…
Осень стояла. Октябрь. В семнадцатом году. Да, холодно уже было…
Уж у нас были запасены грибочки, капуста - все для зимы.
Вот как сейчас вижу: один мужичок залез в погреб, вытащил кадушечку так ведерочка на два. Очень уж мужичку кадушечка понравилась. Были в ней только самые хорошенькие грибочки отобраны. Так что ж он? Вывалил грибы и, лапти не жалея, топ-топ, потоптал их, грибы эти! Чтоб никому не достались! Да грибы ему и не нужны, ему кадушечка нужна.
А еще какой-то татарин там был. Ему тоже кадушечка приглянулась, только другая, а в ней помидоры.
- Это что такое? - спрашивает.
А у нас одна сестра, мордовочка, была, смешливая:
- Это, - говорит, - у нас лекарство!
- Какое?
- А когда корова завшивеет, мы этим лекарством корову моем.
Вот так и сказала! А он поверил. Не понимал, что такое помидоры.
Было у нас много посуды для молока - стеклянная, хорошая. О Господи! Один паренек залез на чердак, видит там эти бутыли. Наклал в мешок. По лесенке - стук-стук - одна об одну побил. На дворе высыпал! "Еще знаю, где взять". Еще пошел.
И пьяные были все! Понабрали вина на заводе у Лажкина. Что творили - нельзя рассказать! Прямо у нас на дворе один такой мужчина - валяется без памяти. Си-иний! Опился!.. Господи, прости нас, грешных!
А потом явилась какая-то… это… власть.
Власть явилась, человек четырнадцать вроде. Они у нас на большой кухне заседание сделали. Решали, как со спиртом быть. "Если, - говорят, - все как есть оставить, люди не знаем что натворят!" Думали, думали и решили: давайте мы этот спирт выпустим. Просто как воду, в землю. А другие говорят: "Так нельзя! Спирт - он везде нужен, он - лекарство". А другие в ответ: "Нет, в это время нам его рядом с людьми держать нет возможности! Потому как народ много беды натворит пьяный!"
Но все же они порешили - и выпустили весь этот спирт. Из картошки его делали. На завод туды картошку возили и делали вино. Водку, белую такую. Только перед тем как вино в землю выпустить, пришла эта власть к нам и говорят:
- Бутылки у вас есть?
У нас были бутылки, большие, со святой водой. Мы показали.
- Что это в них у вас? - спрашивают.
- Святая вода.
Они и забрали бутылки. И вылили! На пол! Да им что, жалко, святую-то воду? А спирта себе понабрали. А что осталось спирту - тот выпустили прямо в землю. В песок.
После того со всех сел ближние и дальние мужички да бабы съезжались и этот песок промывали. И пили, ребята!.. А на заводе сколько тогда мужичков потопилось!.. Один какой-то с ногами в чан упал, прямо как уголь сгорел в спирту! Много всего было…
Сатис-то весь разграбили, а нас выгнали. Да… Это когда было?.. Ну да, семнадцатый год, как раз начало революции.
А монастырь закрыли в двадцать седьмом… Тут такого страха-то уже не было. Потому что власть сделалась.
Все окрестные монастыри прежде разогнали, а нас пока не трогали. В Москве кто-то помог. Нам потихоньку сообщили: "Вы пока никуда не уходите, держитесь". Устроили мы артель. И стали называться не монастырем, а артелью. А уж в двадцать седьмом власти начали требовать с матушки игуменьи сестринские списки, документы на всех.
А мы говорим:
- У нас нет никаких документов!
И правда, в монастырь-то нас принимали без документов. Хотя, конечно, считали нас, счет был. До революции сестер было больше тысячи. Я вот приехала уже в 15-м году. "Чья ты, откудова?" А в монастыре из нашего села была Агаша, постарше меня.
- Я с одного села с Агашей…
- О, Агашина землячка!
Вот и все. Такой вот документ был: "Агашина землячка".
Старушки рассказывали: когда сестры жили еще с преподобным Серафимом, значит, лет сто пятьдесят назад, батюшка Серафим сестрам говорил: "Придет время, мои сиротки в Рождественские ворота как горох посыплются!" Мы, бывало, гадали: "Какие же это ворота будут? В монастыре таких ворот нет".
И вот в двадцать седьмом году подходит наш престольный праздник - Рождество Богородицы. В два часа - малая вечерня. Я тогда в звонарях была. Побежали мы звонить к колокольне. Только я берусь за замок - цап меня кто-то за руку сзади. Ах, батюшки - "Краснашапка"! Милиционер!.. И не видела, откуда он взялся. Схватился за замок и не дает, не пускает нас на колокольню.
- Стой! - говорит. Я говорю:
- Как стой?! Уж нам время звонить!
- Вам, - говорит, - время. А нам - нет. Певчие бегут, спрашивают:
- И чтой-то это вы не звоните? А мы головушки повесили:
- Вон, "красна шапка" не дает!
Звонить на праздник не дали, а дали - семь дней на сборы.
В двадцать седьмом году это было. В сентябре. По старому стилю восьмого, а по новому - я не знаю. Рождество Богородицы, праздник, 8 сентября. Тут сестры и вспомнили:
- Батюшка Серафим говорил: "Сиротки мои в Рождественские ворота как горох посыплются!" Вот вам и Рождественские ворота.
Вспомнили слова преподобного! Сестры потом попросили:
- Вы эти семь дней разрешите нам все докончить. Значит, чтоб и службу служить, и звон.
- Ну, делайте как знаете. Не отказали.
Через неделю мы ко всенощной отзвонили во все звоны! В последний раз! Отзвонили, отслужили… И как птички - кто куда. Вот так… А дождик лил! В дорогу… Господи, люди на нас, и Господь на нас! Царица Небесная!..
Да что ж поделаешь? Ведь невозможно, что они, власти эти, предложили - чтоб, значит, не надевать монашескую одежку! Ходите, как мирские. И чтобы икон не было, а поставить Ленина. На это никто не согласился!
В Тихвинской церкви хранилось все-все для нового собора. Что там было, при нас еще стали вывозить. Ризы, кресты, ну всё-всё вывезли. А мужички, что пригнали с телегами, не радостны были: "Сюды мы везли с радостью, для нового собора, а сейчас невесело нам". Вот тут-то из мужичков некоторые, голову нагнувши, прямо плакали. Ну, жалко было! Они - только что поплакали, а что они могут сделать против власти?
Матушку игуменью на второй день в тюрьму забрали. И пошли мы кто куда…
Архиерей один был при нас, тайно. Он нам сказал:
- Из монастыря вас выгнали, но монашества мы с вас не снимаем.
Я не знаю, как люди, а монашки так рассуждали: "Все это - Божье наказание. Господь попустил для нас такую власть".
* * *
Тридцать седьмой год. Мы с монашками вокруг монастыря жили. Я - вот тут, на Калгановке. И на той стороне улицы еще были домики, там тоже жили монашки. А некоторые побоялись тюрьмы - замуж вышли… Помоги им, Господи!
Пришло время - в тюрьмы нас давай брать. В тридцать седьмом. Какая-то явилась "тройка" - судьи такие. Помню, небольшая такая была комната. Они сидят - такие большие мужчины. А нас двадцать человек сразу одних монашек милиционер привел.
- Ох, брат, как ты много привел!
- А я еще знаю, где взять.
- Ну что, девушки?
- Девушки…
- Как вас судить-то? Ну, в церкву ходили?
- Ходили.
- Пиши - "бродяги".
Такая наша вина была - "бродяги".
Повезли нас в Ташкент. Вагоны телячьи, сквозняки везде. Вот в вагоне-то я и заболела. Я все плакала: "Господи, - думаю, - за что в тюрьму-то? Тюремщица!" Как-то мне было обидно, что я в тюрьме. Ну и плакала. Да и все плакали, наверное. Лицо от слез у меня было сырое. А потом, как пошел поезд, стал ветер, и у меня сразу голова простыла. И - "рожа"! Все у меня опухло. Привезли в Ташкент, а я уж ничего не понимаю. В больницу положили. Но не померла, жива осталась…
Привезли нас в Ташкент, в чистое поле, а как стали освобождаться - целый город построили. Бесплатные работники.
Такая была еще - генеральная проверка. Темный-темный коридор. По обе стороны стража с пиками стоит. Страх-то там какой был! Сколько охраны, собаки лают! Господи, и чего они берегли такого добра-то, монашков? И вот этакой тропкой, через стражников, - проходи. Пройдешь, а в конце - обыск. Кресты снимают! Господи, прости их! Матерь Божия… Милиционер крест содрал - ногами растоптал: "Зачем носишь?!"
И вот, когда сняли наши крестики, такое было чувствие - как все равно перед тобой стоит Сам Господь распятый! Как будто Сам Господь на Кресте терпит! Крестики сняли - такая обида!
А потом что же - как же без креста? В то время мы пряли узбекскую пряжу, вату. И были там такие вилочки - их маленько срезать, и будет крестик. Поделали мы крестики. Пошли в баню, с крестами. А там такие есть, начальству сразу докладывают:
- А монашки опять все в крестах!
Но тут уж не отбирали. Да и возьмете - мы себе что-нибудь другое найдем.
Но и Господь нас укреплял! Одна сестра дивеевская, она еще до нас здесь в тюрьме была, видит во сне батюшку Серафима. Батюшка сюда, в тюрьму, целый этап монашков гонит. И весело так говорит: "Открывайте двери! Сестер вам веду!" Это - нас-то!
А до этого, на свободе еще, в Дивееве, была у нас блаженная, Марья Ивановна. Она при мне помирала, вскоре как нас из монастыря выгнали. Мы все тогда у нее спрашивали:
- Мамашенька, когда ж мы в монастырь? Мы монастырь ждем!
А она:
- Будет, будет вам монастырь. Мы с покойницей матерью казначеей скоро вас в этот монастырь вызывать начнем!
И вы знаете, что она мне еще сказала?
- Только в монастыре этом вас будут звать не по именам, а по номерам. Вот тебя, Фрося, мы позовем с казначеей: триста тридцать восемь!
Триста тридцать восемь… Подивилась я, но запомнила. А когда в тюрьму взяли, такой номер у меня и был! Я помню этот свой номер - триста тридцать восемь. Да, она мне это сказала, Марья Ивановна, блаженная! Вот тебе и монастырь!
Что ж, такое было время… По-всякому приходилось. Поста больно уж не соблюдали. Господи, прости! Когда из костей что наварят… Но большой пост все-таки терпели. Водичка там или чего постное - берем. А скоромное не брали.
Но все-таки было хорошо, что нас много там было, монашков. Сорок человек. Какой праздник, мы на нарах сидим и чувствуем - Благовещение! Господи, помилуй, а теснота везде! Внизу - шпаны! Они там царствуют. А мы наверху. Нам еще лучше! Бог с ними! Были среди нас и певчие. Вот так, соберемся наверху и тихонько запоем - "Архангельский глас".
Были такие, что и на память знали всё - и службу, и акафисты. Книги нам держать не пропускали. Книги забирали, да…
А вот в одно время ехали на пересылку. Долго ехали. А в соседнем вагоне - шпаны. И больно уж разодрались! Монашков отдельно везли. Эти шпаны все нары попереломали. И вот одну к нам сунули. Она вся была… ну… голая почти! Ничего на ней не было, так, чуток приодетая. Ни сумки у нее, ничего. А монашки все были с сумками. И рубашечка-сменочка, и сухарик, и что надо - все у нас было. А у шпанов - нет ничего. Жалко ее стало. У кого был какой кусочек, покормили. Кто юбку, кто какой платочек - и одели ее во все. Ну ладно… Едем. Вот на одной остановке дверь открыл военный. Нас провожали не большевики, а военные, солдаты.
- Ну, сестры, как живете? - спрашивает.
- Все хорошо. Слава Богу!
- Может, кому чего нужно? Может, кто больной?
- Да ничего. Всё терпим! А эта шпана и говорит:
- Гражданин начальник! А монашки Богу молятся. Поют!
Он и говорит:
- Вот и хорошо! И ты с ними пой. Они за то и сидят. Пусть себе молятся.
На каждом вагоне - солдат. Сидит и караулит. Мы-то в вагоне, а охранник наверху. Там холодно. Он все ходит, притоптывает. Мы его так жалели! "Господи, мы в тепле, а ему там холодно, караулит нас!"
А как поезд тронется, солдат стучит нам:
- Эй, сестры! Запевайте "Барыню"!
А мы пели "Благослови, душе моя, Господа". Или там - обедню. Он всегда, как тронемся, хоть и не знает, как назвать, но стучал нам:
- Пойте "Барыню", не бойтесь!
Да… Господи, были и добрые. Всякие были…
Потом перевели нас, монашков, в приют к дитям. Там при тюрьме приют был. Мамки их сидели в лагере. А шпане нельзя было детей доверять. Они как разойдутся - убьют ребенка. Вот и брали туда монашков.
А нам там хорошо было! На Пасху, как уложим детишков, в двенадцать часов соберемся в этом… как его… забыла… не назову… В павильоне! Детки в этом павильоне днем играют. Мы там соберемся и запеваем тихонько: "Воскресение Твое, Христе Спасе…" и "Христос воскресе". Тихонечко так…
А медсестра и директор однажды услыхали. "Где же это такое пение? Как Ангелы поют!" Пошли и наткнулись на нас.
- Так это вы тут поете?
Мы испугались! А директор была еврейка. Но ничего никому не сказала.
- Ну ладно, только тихонько пойте.
А ведь приходилось и детей крестить. Ох, Господи, прости, надо было это батюшкам рассказать! Когда купали, тогда их и крестили. Читали "Верую", еще другие молитвы, я уж забыла. По четыре ребенка сразу крестили. А которые сильно больные, то по одному, а то зараза какая!
Вот так. А сколько там детей погибло!.. Много…
Оттуда мы и освободились.
Ох Господи Боже мой! Чего только не делали! Каких в жизни не было делов! И пряли, и ткали, и детей воспитывали! Монашки!..
Эх, тюрьма! Никого не щадит! Говорят, "кто не был - побудет, а кто был - тот не забудет!" Теперь вот еще бы мытарства пройти… Господи, помоги! Царица Небесная!.. Много я вам тут наболтала!..
* * *
Прощаясь и провожая нас, матушка остановилась, развязала платок и достала из-под ворота подрясника маленький деревянный крестик.
- А я его берегу! Он как-то у меня не потерялся. Крестик - заслуга из тюрьмы… Вот - простая деревяшечка. Я уж по-простому вам скажу… Если плохо скажу, не обессудьте!.. Вы все семьдесят лет в плену пробыли. Понимаете вы это, нет? Мы же в плену жили у советской власти. Это же плен! А дальше не знаю, что будет… Куда пойдет? Я только слыхала от одного человека, не скажу его имени, а только он сказал: "Кончилось царство Хамово!"
Как-то в гостях у матушки
Прошло несколько лет. Как-то зимой мне, недавно рукоположенному священнику, надо было приехать в начинавшую тогда возрождаться Дивеевскую обитель. Закончив дела в монастыре, я сразу поспешил к матушке на Лесную улицу. Но калитка у знакомого домика была заперта на большой замок. Это показалось мне странным. Ведь матушка никуда не выходила: ей к тому времени исполнилось уже девяносто два года.
Подобрав полы подрясника, я перемахнул через забор. На стук в дверь откликнулся голос матушки, она сообщила, что ее теперь запирают в доме и даже ключа не дают: посетителей так много, что идут они беспрерывно - с утра до вечера.
Но повидаться нам хотелось. Матушка открыла окошко, и я, как Ромео, проник в дом.
- Тихон! Я знаю, что ты уже поп! - это было первое, что сказала мне матушка. - Быстренько поисповедуй меня, а то я не могу у этих мирских попов исповедоваться.
После исповеди матушка усадила меня за стол и начала хлопотать. Поджарила яичницу, разогрела картошку. И вдруг вынула из-под стола бутылку со спиртом. Мы дружили почти десять лет, и я даже представить не мог, что она способна прикоснуться к вину. А тут - чистый спирт!
- Ну как? - спросила она, заметив мое изумление. - Я тебя раньше не смущала, боялась, соблазнишься. А теперь ты уж большой, священник - не осудишь. Это нам, старикам, надо, чтоб кровь ходила.
Она налила себе в стопочку граммов тридцать, предложила и мне и с удовольствием выпила неразбавленный спирт. Это было для меня совершенно удивительно, но приоткрыло еще одну грань жизни великой монахини - жизни, простыми, "арифметическими" законами не постигаемой.
Свеча
В заветном сундуке, среди прочих вещей преподобного Серафима, у монахинь бережно хранилась маленькая свечка. Когда матушка Фрося доставала святыни, чтобы паломники могли им поклониться, свечка обычно была где-то в стороне и ее никто не замечал. Как-то раз я спросил у матушки, что это за особенная свеча. И она рассказала мне такую историю.
Свеча эта хранится у сестер со времен преподобного. Он дал им ее перед своей смертью и сказал: "Одна из вас с этой свечой будет встречать мое тело - его перенесут и упокоят в Дивееве. Ведь я мощами своими не буду лежать в Сарове, а перейду к вам, в Дивеево".
После кончины в 1833 году преподобный был похоронен в Саровском монастыре. Там началось его почитание, туда устремлялись тысячи паломников со всей России. В 1903 году прошло прославление преподобного Серафима в лике святых, и его мощи положили в Сарове в Троицком соборе, в великолепной раке. Православные люди слышали, конечно, о пророчествах преподобного Серафима, о том, что он перейдет своими мощами в Дивеево, но это казалось настолько непонятным, особенно после революции, когда мощи считались уничтоженными, что пророчества удобнее было считать чисто символическими.
И еще матушка Фрося рассказала, что в 1927 году, накануне закрытия Дивеевского монастыря, жившая здесь блаженная Марья Ивановна собрала в последний раз дивеевских сестер и, взяв заветную свечу, оставленную преподобным, зажгла ее перед всеми. А потом предрекла, что последняя из собравшихся здесь сестер, которая останется в живых, от лица всех монахинь - почивших, замученных, убитых, но оставшихся верными Господу Богу, - будет встречать в Дивееве мощи преподобного Серафима вот с этой самой свечой.
Когда матушка Фрося рассказывала мне эту историю, в живых оставалось, наверное, десять дивеевских сестер. Год за годом их становилось все меньше. Но остающиеся свято верили в исполнение пророчества. Наконец из почти тысячи живших до революции в Дивееве сестер матушка Фрося осталась одна.
В 90-х годах началось возрождение Дивеевского монастыря, и матушка переехала из домика на Лесной в келью. В 1990 году были найдены, казалось бы, навсегда потерянные мощи преподобного Серафима Саровского. С величайшим торжеством, крестным ходом через всю Россию, святые мощи были перенесены в Дивеево.
Когда архиереи во главе с патриархом Алексием при стечении тысяч и тысяч людей под пение хоров вносили мощи преподобного Серафима в дивеевский храм, в дверях стояла послушница Фрося, схимонахиня Маргарита, в полном облачении и держала в руках зажженную свечу.
Скончалась матушка 9 февраля 1997 года, в день церковной памяти новомучеников и исповедников Российских. Она и сама была исповедницей и новомученицей. Как и отец Иоанн (Крестьянкин), который тоже умер в этот праздник через пять лет.